Помню только отдельные строфы 18 например такие о срывайте цветы на поникших стеблях

Обновлено: 18.09.2024

Труднее всего вспомнить, когда это началось. Очевидно, писательство возникает в человеке, как душевное состояние, гораздо раньше, чем он начинает исписывать стопы бумаги. Возникает еще в юности, а может быть, и в детстве.

В детстве и юности мир существует для нас в ином качестве, чем в зрелые годы. В детстве жарче солнце, гуще трава, обильнее дожди, ярче небо и смертельно интересен каждый человек.

Для детей каждый взрослый кажется существом немного таинственным – будь это плотник с набором инструментов, пахнущих стружкой, или ученый, знающий, почему трава окрашена в зеленый цвет.

Поэтическое восприятие жизни, всего окружающего нас – величайший дар, доставшийся нам от поры детства.

Если человек не растеряет этот дар на протяжении долгих трезвых лет, то он поэт или писатель. В конце концов разница между обоими невелика.

Ощущение жизни как непрерывной новизны – вот та плодородная почва, на которой расцветает и созревает искусство.

Когда я был гимназистом, я, конечно, писал стихи, такое множество стихов, что за месяц исписывал толстую общую тетрадь.

Стихи были плохие – пышные, нарядные и, как мне тогда казалось, довольно красивые.

Сейчас я забыл эти стихи. Помню только отдельные строфы. Например, такие:


О, срывайте цветы на поникших стеблях!
Тихо падает дождь на полях.
И в края, где горит дымно-алый осенний закат,
Пожелтелые листья летят…

Чем дальше, тем больше я нагромождал в стихах всяческие, даже бессмысленные, красивости:


И опалами блещет печаль о любимом Саади
На страницах медлительных дней…

Больше всего я писал стихов о море. В ту пору я его почти не знал.

Это было пенистое, веселое море – родина крылатых кораблей и отважных мореплавателей. Изумрудами горели на его берегах маяки. В портах ключом бурлила беззаботная жизнь. Смуглые женщины неслыханной прелести были ввергнуты по моей авторской воле в кипение жестоких страстей.

Тогда, повинуясь голосу сердца, иными словами, повинуясь жившему в нем, но до тех пор еще не ясному призванию, Мультатули начал писать. Он написал разоблачительный роман о голландцах на Яве: "Макс Хавелаар, или торговцы кофе". Но это была только первая проба. В этой книге он как бы нащупывал еще зыбкую для него почву литературного мастерства.

Но зато следующая его книга "Письма любви" была написана с потрясающей силой. Эту силу Мультатули давала исступленная вера в свою правоту.

Отдельные главы книги написаны то как горький крик человека, схватившегося за голову при виде чудовищной несправедливости, то как едкие и остроумные притчи-памфлеты, то как нежные утешения любимым людям, окрашенные печальным юмором, то как последние попытки воскресить веру своего наивного детства.

"Бога нет, или он должен быть добр", – писал Мультатули. – "Когда же, наконец, перестанут обкрадывать нищих!"

Он уехал из Голландии, надеясь заработать на кусок хлеба на стороне. Жена осталась с детьми в Амстердаме – у него не было лишней копейки, чтобы взять их с собой.

Он нищенствовал по городам Европы и писал, писал непрерывно, этот неудобный для благоприличного общества, насмешливый и замученный человек. Он почти не получал писем от жены, потому что у нее не хватало денег даже на марки.

Он думал о ней и о детях, особенно о маленьком мальчике с синими глазами. Он боялся, что этот маленький мальчик разучится доверчиво улыбаться людям, и умолял взрослых не вызывать у него преждевременных слез.

Книги Мультатули никто не хотел издавать.

Но вот наконец свершилось! Крупное голландское издательство согласилось купить его рукописи, но с условием, что он нигде больше не будет их издавать.

Измученный Мультатули согласился. Он вернулся на родину. Ему даже дали немного денег. Но рукописи купили просто для того, чтобы обезоружить этого человека. Рукописи были изданы в таком количестве экземпляров и по такой недоступной цене, что это было равносильно их уничтожению. Голландские купцы и власти не могли чувствовать себя спокойно, пока эта пороховая бочка была не у них в руках.

Мультатули умер, так и не дождавшись справедливости. А он мог бы написать еще много превосходных книг – тех книг, о каких принято говорить, что они написаны не чернилами, а кровью сердца.

Он боролся, как мог, и погиб. Но он "одолел море" И, может быть, вскоре на независимой Яве, в Джакарте, будет поставлен памятник этому бескорыстному страдальцу.

Такова была жизнь человека, слившего воедино два великих призвания.

По неистовой преданности своему делу у Мультатули был собрат, тоже голландец и его современник – художник Винсент Ван-Гог.

Трудно найти пример большего отречения от себя во имя искусства, чем жизнь Ван-Гога. Он мечтал создать во Франции "братство художников" – своего рода коммуну, где ничто не отрывало бы их от служения живописи.

Ван-Гог много перестрадал. Он опустился на самое дно человеческого отчаяния в своих "Едоках картофеля" и "Прогулке заключенных". Он считал, что дело художника – противостоять страданию всеми силами, всем талантом.

Дело художника рождать радость. И он создавал ее теми средствами, какими владел сильнее всего, – красками.

На своих холстах он преобразил землю. Он как бы промыл ее чудотворной водой, и она осветилась красками такой яркости и густоты, что каждое старое дерево превратилось в произведение скульптуры, а каждое клеверное поле – в солнечный свет, воплощенный во множестве скромных цветочных венчиков.

Он остановил своей волей непрерывную смену красок, для того чтобы мы могли проникнуться их красотой.

Разве можно утверждать после этого, что Ван-Гог был равнодушен к человеку? Он подарил ему лучшее, чем обладал, – свою способность жить на земле, сияющей всеми возможными цветами и всеми их тончайшими переливами.

Он был нищ, горд и непрактичен. Он делился последним куском с бездомными и хорошо знал на собственной шкуре, что значит социальная несправедливость. Он пренебрегал дешевым успехом.

Конечно, он не был борцом. Героизм его заключался в фанатической вере в прекрасное будущее людей труда – пахарей и рабочих, поэтов и ученых. Он не мог быть борцом, но он хотел внести и внес свою долю в сокровищницу будущего – свои картины, воспевающие землю.

Из всех видов этой красоты Ван-Гог выбрал только один цвет. Его всегда поражало свойство природы к безошибочному соотношению красок, неисчислимое множество их переходов, та раскраска земли, которая все время меняется, но одинаково хороша во все времена года и под всеми широтами.

Пора восстановить справедливость по отношению к Ван-Гогу, к таким художникам, как Врубель, Борисов-Мусатов, Гоген, и многим другим.

Нам нужно все, что обогащает внутренний мир человека социалистического общества, все, что возвышает его эмоциональную жизнь. Неужели нужно доказывать эту прописную истину?!

По существу, мы должны быть владетелями искусства всех времен и всех стран. Мы должны изгнать из своей страны ханжей, озлобленных против красоты за то, что она существует независимо от их воли.

Прошу извинить меня за эти отступления из области литературы в живопись. Я считаю, что все виды искусства помогают писателю в усовершенствовании мастерства. Но об этом будет особый разговор.

Нельзя терять чувство призвания. Его не заменить ни трезвым расчетом, ни литературным опытом.

В правильном понимании писательского призвания совершенно нет тех качеств, какие ему стараются приписать дешевые скептики, – ни ложного пафоса, ни напыщенного сознания писателем своей исключительной роли.

Пришвин был человеком безусловного писательского призвания. Он подчинил ему жизнь. Но он же и сказал замечательные слова, что "величайшее счастье писателя – не считать себя особенным, одиноким, а быть таким, как все люди".

ЦВЕТЫ ИЗ СТРУЖЕК

Часто я спрашиваю себя, когда думаю о занятии литературой: когда же это началось? И как это вообще начинается? Что впервые заставляет человека взять в руки перо, чтобы не выпускать его до конца жизни?

Труднее всего вспоминать, когда это началось. Очевидно, писательство возникает в человеке, как душевное состояние, гораздо раньше, чем он начинает исписывать стопы бумаги. Возникает еще в юности, а может быть, и в детстве.

В детстве и юности мир существует для нас в ином качестве, чем в зрелые годы. В детстве горячее солнце, гуще трава, обильнее дожди, темнее небо и смертельно интересен каждый человек.

Для детей каждый взрослый кажется существом немного таинственным – будь это плотник с набором фуганков, пахнущих стружкой, или ученый, знающий, почему трава окрашена в зеленый цвет.

Поэтическое восприятие жизни, всего окружающего нас – величайший дар, доставшийся нам от детства.

Если человек не растеряет этот дар на протяжении долгих трезвых лет, то он поэт или писатель. В конце концов, разница между ними невелика.

Ощущение жизни как непрерывной новизны – вот та плодородная почва, на которой расцветает и созревает искусство.

Когда я был гимназистом, я, конечно, писал стихи, такое множество стихов, что за месяц исписывал толстую общую тетрадь.

Стихи были плохие – пышные, нарядные и, как мне тогда казалось, довольно красивые.

Сейчас я забыл эти стихи. Помню только отдельные строфы. Например, такие:

О, срывайте цветы на поникших стеблях!
Тихо падает дождь на полях.
И в края, где горит дымно-алый осенний закат,
Пожелтелые листья летят…

Но это еще милость. Чем дальше, тем больше я нагромождал в стихах всяческие, даже бессмысленные, красивости:

И опалами блещет печаль о любимом Саади
На страницах медлительных дней.

Почему печаль "блещет опалами" – этого ни тогда, ни сейчас я объяснить не могу. Просто меня увлекало самое звучание слов. Я не думал о смысле.

Больше всего я писал стихов о море. В ту пору я его почти не знал.

Это не было определенное море – не Черное, не Балтийское и Средиземное, а праздничное "море вообще". Оно соединяло все разнообразие красок, все преувеличения, всю безудержную романтику, лишенную подлинных людей, времени и реального географического пространства. Тогда эта романтика окружала в моих глазах земной шар, подобно плотной атмосфере.

Это было пенистое, веселое море – родина крылатых кораблей и отважных мореплавателей. Изумрудами горели на его берегах маяки. В портах ключом бурлила беззаботная жизнь. Смуглые женщины неслыханной прелести были ввергнуты по моей авторской воле в кипение жестоких страстей.

Правда, с годами мои стихи делались менее нарядными. Из них постепенно начала выветриваться экзотика.

Но, честно говоря, детские и юношеские годы никогда не обходятся без экзотики, будь это экзотика тропических стран или гражданской войны.

Экзотика придает жизни ту долю необыкновенности, которая необходима каждому юному и впечатлительному существу.

Дидро был прав, когда говорил, что искусство заключается в том, чтобы найти необыкновенное в обыкновенном и обыкновенное в необыкновенном.

Во всяком случае я не проклинаю детское свое увлечение экзотикой.

Кто в детстве не осаждал старинные замки, не погибал на корабле с изодранными в клочья парусами у берегов Магелланова пролива или Новой Земли, не мчался в тачанке вместе с Чапаевым по зауральским степям, не искал сокровища, так ловко запрятанные Стивенсоном на таинственном острове, не слышал шума знамен в Бородинском бою или не помогал Маугли в непролазных дебрях Индостана?

Однако неверно было бы считать, что метафоризация уже сама по себе является признаком художественности речи. Иногда стиль, перегруженный художественными образами, производит плохое впечатление: кажется напыщенным, фальшивым.

Стихи были плохие — пышные, нарядные и, как мне тогда казалось, довольно красивые. Сейчас я забыл эти стихи. Помню только отдельные строфы. Например, такие:

Но это еще милость. Чем дальше, тем больше я нагромождал в стихах всяческие, даже бессмысленные красивости:

Все флаги в гости будут к нам

Если бы мы такие фразы понимали буквально, то пришлось бы представить странную картину: предметы одежды оживают и не только ходят, но и вздыхают, и даже скандалят… Однако речь идет не о полушубках и пальто, а об их владельцах, и употребление названий одежды для обозначения людей, одетых соответствующим образом, — это особый стилистический прием, который используют авторы для усиления выразительности речи. В основе подобного переноса названий лежат ассоциации по смежности.

Метонимия служит источником образности. Вспомним пушкинские строки: Все флаги в гости будут к нам. Устами Петра Первого поэт предсказал, что город-порт, построенный на берегу Финского залива, будет принимать корабли с флагами всех стран мира. А вот другой широко известный пример метонимии у А.С. Пушкина: Янтарь на трубках Цареграда, Фарфор и бронза на столе И, чувств изнеженных отрада, духи в граненом хрустале. Здесь поэт использовал название материалов для обозначения сделанных из них предметов при описании роскоши, окружавшей Онегина.

Писать начал в последних классах гимназии. Это были стихи, часто подражательные. В них легко обнаруживаются следы влияния русских поэтов 19 и начала 20 вв. Строки юного поэта свидетельствовали о том, что он восприимчивый читатель и прилежный копиист.

Вот свидетельство самого Паустовского (из книги "Золотая роза", глава "Цветы из стружек"):

"Когда я был гимназистом, я, конечно, писал стихи, такое множество стихов, что за месяц исписывал толстую общую тетрадь.
Стихи были плохие – пышные, нарядные и, как мне тогда казалось, довольно красивые.
Сейчас я забыл эти стихи. Помню только отдельные строфы. Например, такие:

О, срывайте цветы на поникших стеблях!
Тихо падает дождь на полях.
И в края, где горит дымно-алый осенний закат,
Пожелтелые листья летят…

. В стихах и неясном волнении прошла большая часть моей бедной и по существу довольно горькой молодости.
Вскоре я бросил писать стихи. Я понял, что это мишура, цветы из хорошо раскрашенных стружек, сусальная позолота."


ВАДИМ КОНСТАНТИНОВИЧ ПАУСТОВСКИЙ о стихах своего отца :
"К началу 1917 года у отца возникло твердое желание послать свои стихи на суд какого-нибудь из известных литераторов. Из нескольких кандидатур, в том числе и Горького, выбор остановился все же на Бунине. Сохранился черновик сопроводительного письма: " Мн.Ив.Ал. Простите, что, может быть,слишком смело то, что я пишу Вам. Моей давнишней мечтой было послать Вам несколько стихотворений для того, чтобы Вы сказали, что думаете о них. Я буду Вам несказанно благодарен, если Вы найдете время прочесть их и написать мне несколько слов. Я их никому не показывал, нигде не печатался. Я далек от литературной среды, живу жизнью бродячей .
Мне бы хотелось, чтобы Вы поверили, как трудно мне было обратиться к Вам из опасения,что Вы сочтете это выступление примером той навязчивости и бесцеремонности, от которой, я думаю, Вам приходится страдать".

Но главное - в другом! Бунин откликнулся на письмо и стихи, что отцу, откровенно говоря, казалось даже маловероятным. О стихах Бунин отозвался кратко, найдя, что их автор "поет с чужого голоса". Центр тяжести ответа заключается в другом, а именно в совете полностью перейти на прозу. "Мне кажется, Ваш удел, Ваша настоящая поэзия - в прозе. Именно здесь, если вы сумеете проявить достаточно упорства, уверен, сумеете достичь чего-нибудь значительного"

Совету Бунина Паустовский последовал неукоснительно и стихов больше не писал, разве что в шутку.

"Мой дед был тих и кроток. Степью синей
возил он хлеб к азовским берегам.
В его зрачках я видел муть пустыни,
огни зарниц на шляхе по ночам.

Он долго нес турецкую неволю.
В Стамбуле жил, закованный в цепях.
Потом ушел. Искал по свету долю.
Нашел её на Киевских полях.

Турчанка-бабка. Жаркий и ленивый,
мне снится юг у дымчатых морей,
сапфирных волн змеиные изгибы,
огни больших турецких кораблей.

Я - юный внук, овеянный печалью
моей мечты. В огнистых городах
сжигаю дни усталые над далью,
хочу забыть мой тихий вечный страх,

я полюбил наркозы стран далеких,
глаза людей, познавших вечный рай,
и губы женщин властных и жестоких"

Плакал тихо старик, - он не может уйти из деревни -
Слишком стар, утомился, припал у могильной плиты.
Брошен белый костёл. Образ юноши кроткий и древний
Осквернили, сорвали с него золотые листы.

Старый сад осыпает холодное золото вязов.
Кто-то бродит, грустя, в одичалом костёльном саду,
Чьи-то шпоры звенят. Вспоминается много рассказов
О старинных боях, словно виденных в смутном бреду.

Все ушли далеко. Только легкой пугающей тенью
Бродит кошка в саду, и так близко стучат молотком
По железным листам. И склоняется ветер осенний,
Одевая в туманы леса и разрушенный дом.

Ночью кто-то придёт, загорятся пустынные хаты,
Небо снова нальётся кровавым тяжёлым вином
И пройдут, отступая, устало и мерно солдаты, -
Ружья ярко сверкнут под огнём.

Будут пить из колодцев холодную, мутную воду
И не вспомнят о тех, кто в тревоги и муки ушёл.

Плакал тихо старик и шептал про тоску и невзгоду,
Бился сморщенным лбом о костёльный истоптанный пол.

1915 год. Местечко Пищац Холмской губернии.

Ночевали в сараях. Дожди застилали
Хмурым утром суровую польскую даль.
Ругань. Злоба. По грязным шоссе громыхали
Днём и ночью обозы. Всё крепла печаль.

Где-то за лесом дальним назойливым громом
Батареи ворчали, трепался наш флаг
Над покинутым барским ограбленным домом.
И всё близился твёрдый,испытанный враг.

Дети плакали ночью. Их бросила мама.
Кто-то трупы убитых спешил хоронить,
И пугала глубокая скользкая яма.
Здесь не надо жалеть, здесь не надо любить.

Вспоминались мне радуги зыбкого моря,
Яркий смех, плен узорных сентябрьских садов,
Предзакатные сны, светлоокие зори,
И в заре - опьянённая мукой любовь.

Местечко Снов. Сентябрь 1915 года

Пылят дороги. Белым зноем
Вздохнула серая земля.
Собаки рвутся с диким воем,
В дыму удушливом поля.

Играет даль тяжёлым звоном
Железным гулом канонад,
И грозовым и иступлённым
Разрывом падает снаряд.

Обозы, парки, гарь пожаров,
Тоска нетоптанных песков,
В дыму губительных угаров
Мерцает огненность крестов.

Глаза блуждают, хрипло дышат,
Винтовка давит на плечо.
Враги таятся, видят, слышат,
Шрапнель в окоп, ещё, ещё.

Далёкий крик больной и дикий
И ураган свинцовых пчёл,
И кто-то смотрит многоликий,
И каждый дик, и каждый зол.

Далёко в полях умирают на мёрзлой земле -
И дымным кольцом загораются мирные сёла,
И тусклым опалом горит в опечаленной мгле
Взгляд солнца больной и тяжёлый.

Там холод и гибель. Там медленный верный угар
Тоскливого горя рождает бессонные думы,
Там юноша светлый становится скучен и стар,
Как нищий немой и угрюмый.

И гаснут восторги, и в сердце таится печаль,
Как зимняя тяжесть, как слёз затаённое бремя,
И острою болью, как яркая синяя сталь,
Дарит быстротечное время.

Москва. 1914 год

Алеют раны, кости белы,
Зелёной бледностью маня,
Томятся лица. За пределы
Уходят, мучая меня.

Зачем земля дрожит и дышит?
И снова крик, огонь и взрыв.
Он где-то там, он не услышит
Мой страшный, мстительный призыв.

Иди, смотри. Смотри как пули
Сверлят мозги и черепа.
Смотри как скорченно уснули,
Дрожит отбитая стопа.

А в ней играет солнце с кровью,
А дикий вопль, а смертный хрип.
Ты где-то там с своей любовью,
Ты был иль не был, жив, погиб.

17 февраля 1915 года

Струистый сумрак пал над улицей пустынной,
Свивались медленно задумчивые сны.
Над вышками церквей, над площадью старинной
Тоскует блеклый свет обманчивой луны.

Огни дрожат на крыльях экипажей,
Деревья сонные застыли в тишине.
Я думаю весь день о полюбивших пажах,
Горевших в радостном губительном огне.

Им снились по ночам глаза принцесс усталых,
Их грациозные, неслышные шаги
И яд раскрытых губ по-детски влажно-алых,
Их мучат сонмы грёз - печальные враги.

Я воскресил на миг легенды неземные,
И задрожал в душе изысканный сонет.
По площадям росли туманы голубые,
Мерцал из фонарей больной и сонный свет.

21 февраля 1915 года

Морозный ветер дышит над полями,
Закатный край в оранжевом огне.
Сквозь дрёму дней увидел я во сне
Пожары зорь над блёклыми морями.

Глаза цветов губительных и страстных,
Их золотой, тягучий аромат.
И нежный взгляд, призывный юный взгляд
Твоих очей, девически-обманных.

Больной король, наш юноша печальный
Склонил свой взор и странно замолчал.
А солнца луч таинственно играл
Водой озёр и зыбкой, и зеркальной.

И вот король, отравленный приветом
Небрежных слов пленительной игрой.
Был я, поэт, сложивший пред тобой
Мерцанье грёз, окованных сонетом.

Мне снились сны о веснах небывалых,
Тоски моей расцвете неземном.
Свинцовый ветер плакал над (. )
И листья нёс в заре пожара алом.

Войти в тебя, как в светлую печаль,
Как в тихие осенние соборы,
Где смуглых люстр запыленный хрусталь,
И сизых риз потёртые узоры,
И за окном зардевшаяся даль.

Любить тебя, как ночь фарфор синий,
Как тусклый блеск заката на мостах,
И лёгкий смех в опущенных глазах,
Как на ветвях - едва горящий иней.

И тосковать о каждом звонком дне
У стен Кремля и на Тверском бульваре,
Как о густом, невыпитом вине,
Сгорать в твоём медлительном пожаре,
В твоём заснеженном огне.

Май 1919 года, Киев

Опять в снега, как в ризы голубые,
Закутана вечерняя страна.
В пустых соборах служат литургии,
И грусть моя по-зимнему ясна.
В седых садах, где в небе бродят звёзды,
В золотизне рождественских ветвей,
В седых садах, где месяц всходит поздно,
Над белизной берёзовых аллей.
А в городке горят в домах лампады
И отблеск их ложится на паркет.
В Москве балы и пышные парады
И на Тверской вечерний мягкий свет,
В Москве мороз горит в дыму кострами
И в Зубове, в твоём особняке,
Я слышу смех и вздох о "нежной даме",
Мои стихи в задумчивой руке.
Мне грезится блистательный Растрелли,
Его рука чертила белый зал,
Где столько лет потом в ночах звенели
Моцарта сны под русский клавесин.
Опять снега закутали как пледом
Весь городок, и только сторожа
Стучат в ночах.
За ними ходит следом
Глухой рассвет, синея и дрожа.

16 декабря 1920 года.

Я люблю золотую Медведицу,
Млечный Путь - серебристый поток;
Я люблю сквозь туман гололедицы
Увидать золотой огонек.

Потемнели снега истомленные,
Над рекою - шуршанье и плеск.
И березы, зарей озаренные,
Пьют весенний ласкающий блеск.

Я люблю у часовен молящихся,
Я брожу по полям среди сел.
И в лесах, под снегами таящийся,
Я душистый подснежник нашел.

Я люблю над холодными нивами
Неба Севера смутную даль.
Ветер шепчется с голыми ивами,
Навевает святую печаль"

"В дыме закатов вечерних скрылась за гранью земля,
Веют прохладные ветры, веют в корму корабля.

Вечный невольник скитаний, раб неизбытых скорбей,
Тихо слежу из каюты радостный бег кораблей.

Там мы покинули земли, черные земли тоски,
Небо равнин беспредельных, шепоты скучной реки.

Вижу я дальние горы в пятнах дубовых лесов,
В вечном покое застыли дети могучих веков.

Стройно возносят чинары кроны усталых ветвей,
К небу, что блещет лазорью в тихом течении дней.

Мраморный храм притаился в роще столетних олив.

Белая нежность портала, стройность воздушных колонн,
Тихая ясная зала веет задумчивый сон.

Статуи бледно мерцают теплым отсветом небес,
Шепчут таинственно-нежную сказку забытых чудес.

Тихо струятся улыбки, точно застыли в мечте,
Здесь я душой одинокой, здесь на последней черте"

"Побудь со мной. Мне жутко одному.
Глухая ночь проникла к окнам дома.
Лишь ветер рвет полуночную тьму.
И так тяжка, так медленна истома.

Налей вина. В задумчивом бреду
Мне будут грезиться знакомыеулыбки.
Прозрачность вечеров в желтеющем саду,
И девичьи глаза, и плачущие скрипки.

Минует ночь. Рассвет смежит слова
Глубоким сном, и день пройдет без муки.
Склонится в зное дум бессильно голова
На тонкие, изысканные руки"

"Я видел всех людей как будто в отдаленье,
моя душа для них как будто тайный храм,
где смутно слышатся напевы и моленья
каким-то сказочным задумчивым богам.

Я жил один. Как царь, непонятый толпою,
отвергнутый за то, что не был я, как все,
я жил один с своей губительной тоскою,
мечтал о нежащей, непознанной красе.

Казалось, я прожил все дни мои и годы
ещё давно, в веках промчавшихся как сон
и жизнь моей души, и мир земной природы
лишь только отблеск неосознанных времен"

Стихотворения К. Г. Паустовского, вошедшие в подборку, отправленную И. А. Бунину:

И месяц красный и туманный,
Склоняясь к грани черных вод,
Лишь возвестил всегда желанный
Зари синеющий восход.
И дни потянутся за днями
Полны несознанной мечтой,
Горя кровавыми огнями
Над глушью дикой и лесной.
_

Мои туманы синие в огнях.
Ты не увидишь ласкового моря -
Все словно ткань, все в золотых дождях,
Плывут часы и нежно плачут зори.
Я ведь одна. Тебя я так ждала,
Мой юный брат, мой мальчик озаренный.
Как мягкий шелк, как тонкий сон, легла
Тоска в душе, и болью тают звоны
Минут и дней. Встает прозрачный свет
В морской волне. И звезды и сирени
Всё мне дарит твой ласковый привет.
И лепестки ложатся на колени.
Ты так любил ласкать в моих руках
Нарциссов грусть, и целовать ресницы,
И слушать зов в обманчивых морях,
Как весть любви - напевы синей птицы.

Севастополь III , 1916

У Ланжерона прибои пели,
Соленый ветер ласкал глаза,
И облака плели кудели,
И небо в море, как бирюза.
Весенний, юный, я волновался,
Ты, Хатидже, ждала меня.
Я помню - месяц в волнах купался,
Горя в тумане венком огня.
И в смутном зове горячей ночи
Капризно, нежно смеялась ты.
О как хотелось, чтоб дни, короче,
Плели под солнцем свои мечты.
Вино и песни, и сумрак влажный,
И дождь шумливый во тьме террас.
Твой лепет звонкий,
твой стон протяжный.
Дожди и ветры скрывали нас.
И светозарный и пьяный морем
Был каждый вечер. Я уходил.
А ты молилась сапфирным зорям.
И голос моря тебя будил.

Золотятся дожди, золотеют прозрачные воды,
Буен алый пожар в льдяных реках затихших долин.
Вспоминются в дымках старинные, нежные годы, -
Ропот милый больных клавесин.
Затерялись в лесах, в неуемных, шумливых полянах
Эти дни, словно сон озренных и грустных детей.
Звук копыт по мостам затихает в унылых туманах,
Долог звон деревенских церквей.
Я бродяга, живу этой легкой, пленительной вязью,
Перезвоном садов у холодных, высоких колонн.
И сковали меня незаметной, печальною связью
Блеск и грусть стародавних времен.
Легок топот копыт по глухому разбойному лесу,
Полусны, дрема дум, голоса окликают меня.
У забытой дороги, склонясь к серебрёному плёсу,
Я пою молодого коня.
Среброзарное утро, склоняется солнце больное
Каждый листик березы горит словно слиток "сквозной".
И грустит мое счастье, как небо в лесу молодое,
Как свирель в тишине луговой.

Я люблю искусство стран мне незнакомых,
Полное капризов, воздуха, цветов.
Я люблю слоняться в радостной истоме
Над узорной тканью с дальних берегов.
Я люблю глициний пряные приветы,
Лес осенний звонкий, золото листвы
И последний отблеск ласкового лета
В зелени поблекшей луговой травы.
Я люблю Ваш профиль, тонкий и усталый,
Думы всех поэтов, полные тоски.
Я люблю заката свет больной и алый,
Потопленный в водах дремлющей реки.

Из "Послесловия" Вадима Паустовского (Том 1 автобиографической повести) ,1992 год:

" У меня сохранилась. толстая "мамина тетрадь" в клеенчатом переплете. В ней насчитывается более ста копий отцовских стихотворений. Подлинников сохранилось несколько меньше,в основном на отдельных листках и немного в блокнотах. "

" С действительно по-хорошему простыми стихами отца я познакомился позже. И хотя в них еще встречалась известная красивость и самолюбование,свойственные молодости, но уже почти исчезли монотонность и образные "излишества", живая природа пришла на место искусственной. "

". сохранились листки со стихами,предназначенными как бы "для себя".Читая их, испытываешь щемящее чувство,будто прикасаешься к живым тканям человеческого тела, с которых снята кожа .настолько многое здесь обнажено и как-то "беззащитно". И это несмотря на то,что подобная открытость в той или иной степени свойственна многим его стихам .

" Что стихи? Они были и прошли. На их место пришла проза, а с ней и свой строй мысли,свое отношение к явлениям не только литературной,но и Большой жизни - словом, свое "сознание писателя".
• "Но чтобы достичь этого,нужно было перестать жить в мире искусственно рифмованных строк,то есть - сменить удел. Бунин оказался глубоко прав "

Читайте также: